— один из знаменитейших русских писателей. Род. около 1812 г. [В биографических статьях o Г. указывается, что он родился 6 июня 1813 г. Это неверно. Душеприказчику и старинному другу Г., М. М. Стасюлевичу, в точности известно, что метрическое свидетельство Г. сгорело во время пожара Москвы в 1812 г.; следовательно, он родился не позже сентября этого года.]. В противоположность большинству писателей сороковых годов он происходил из зажиточного симбирского купеческого семейства, что не помешало ему, однако, получить, помимо запаса деловитости, весьма тщательное по тому времени образование. Мать его, простая, но хорошая женщина, на руках которой он остался после смерти отца трехлетним ребенком, ничего не жалела для воспитания сына. На другой стороне Волги, в имении княгини Хованской, жил священник, воспитанник Казанской духовной академии, образованный и просвещенный. Он был женат на француженке и с ее помощью открыл пансион, имевший заслуженный успех среди местного дворянства. Сюда был отдан и молодой Г. Дело обучения и воспитания велось священником чрезвычайно тщательно. Он следил не только за учением, но и за чтением своих учеников. Детям давали только солидные и поучительные книги; даже такая вещь, как фонвизинский «Бригадир», была исключена из списка разрешенных книг, чтобы отдалить юношеские умы от всякого намека на фривольность и легкомыслие. Правда, дома Г. читал сантиментальные романы г-жи Жанлис, полные привидений романы г-жи Радклиф и даже мистические мудрствования Экгартсгаузена; но все-таки в общем характер чтения был деловой и серьезный. В 12 лет Г. прочитал Державина, Хераскова, Озерова, исторические сочинения Роллена, Голикова, путешествия Мунго-Парка, Крашенинникова, Палласа и др. Путешествиями молодой Г. особенно увлекался под влиянием рассказов крестного отца, старого моряка. Именно эти рассказы вместе с ранним чтением путешествий были впоследствии главным источником решения Г. ехать кругом света. В 1831 г. Г., пробывши перед тем несколько лет в одном из частных московских пансионов, поступил на словесный факультет Московского университета. Это было время, когда начиналась новая жизнь и между профессорами, и между студентами. От студенческих кружков Г. остался в стороне; из профессоров особенное влияние на него имели Надеждин и Шевырев, тогда еще молодой и свежий. Уже в университете Г. посвящал много времени ознакомлению с классиками всех стран и народов. То совершенство формы, которое признала критика зa Гончаровым с первых шагов его вступления на литературное поприще, есть, несомненно, прямое следствие тщательного изучения образцовых писателей.
В 1835 г. Г. кончил курс в университете. После недолгой службы в Симбирске он переезжает в Петербург и поступает переводчиком в мин. финансов. В этом министерстве он прослужил вплоть до отправления своего в кругосветное путешествие в 1852 г. В Петербурге у Г. скоро завязываются литературно-артистические знакомства, причем он попадает в такой кружок, где царит беспечальное поклонение искусству для искусства и возведение объективного творчества в единственный художественный идеал. Г. делается своим человеком в доме художника Николая Аполлоновича Майкова, отца тогда еще четырнадцатилетнего юноши Аполлона Майкова и его брата, безвременно погибшего даровитого критика, Валериана Майкова. С кружком Белинского Г. познакомился только в 1846 году благодаря «Обыкновенной истории», которая была прочтена пылким критиком еще в рукописи и привела его в необычайный восторг. Но это знакомство не могло перейти в дружбу. В 1846 г. Белинский был в разгаре увлечения идеями, шедшими к нам в то время из Франции, из Франции — Луи Блана и Ледрю-Роллена. Враг всяких крайностей, Г. всего менее увлекался этими идеями, даже в отражении их у Ж. Занда. Вот почему Белинский, отдавая дань полнейшего удивления таланту Гончарова, в то же время, по собственному рассказу Г., называл его «филистером». В восторженной рецензии на «Обыкновенную историю» Белинский тщательно подчеркивал разницу между автором «Кто виноват», в произведении которого его не вполне удовлетворяла художественная сторона, но восхищала положенная в основу мысль, и Г., который «художник и ничего более». «Обыкновенная история» имела успех необычайный и вместе с тем всеобщий. Даже «Северная пчела», ярая ненавистница так наз. «натуральной школы», считавшая Гоголя русским Поль де Коком, отнеслась крайне благосклонно к дебютанту, несмотря на то, что роман был написан по всем правилам ненавистной Булгарину школы.
В 1848 г. был напечатан в «Современнике» маленький рассказ Г. из чиновничьего быта, «Иван Савич Поджабрин», написанный еще в 1842 г., но только теперь попавший в печать, когда автор внезапно прославился. В 1852 г. Г. попадает в экспедицию адмирала Путятина, отправлявшегося в Японию, чтобы завязать сношения с этою тогда еще недоступною для иностранцев страною. Г. был прикомандирован к экспедиции в качестве секретаря адмирала. Возвратившись из путешествия, на половине прерванного наступившею Восточною войною, Г. печатает в журналах отдельные главы «Фрегата Паллады», а затем усердно берется за «Обломова» который появился в свет в 1859 г. Успех его был такой же всеобщий, как и «Обыкновенной истории». В 1858 г. Г. переходит в цензурное ведомство (сначала цензором, потом членом Главного управления по делам печати). В 1862 г. он был недолго редактором официальной «Северной почты». В 1869 г. появился на страницах «Вестн. Евр.» третий большой роман Г., «Обрыв», который по самому существу своему уже не мог иметь всеобщего успеха. В начале семидесятых годов Г. вышел в отставку. Написал он с тех пор лишь несколько небольших этюдов [«Миллион терзаний», «Литературный вечер», «Заметки о личности Белинского», «Лучше поздно, чем никогда» (авторская исповедь), «Воспоминания», «Слуги», «Нарушение воли»], которые, за исключением «Миллиона терзаний», ничего не прибавили к его славе. Г. тихо и замкнуто провел остаток своей жизни в небольшой квартире из 3 комнат на Моховой, где он и умер 15 сентября 1891 г. Похоронен в Александро-Невской лавре. Г. не был женат и литературную собственность свою завещал семье своего старого слуги.
Таковы несложные рамки долгой и не знавшей никаких сильных потрясений жизни автора «Обыкновенной истории» и «Обломова». И именно эта-то безмятежная ровность, которая сквозила и в наружности знаменитого писателя, создала в публике убеждение, что из всех созданных им типов Г. ближе всего напоминает Обломова. Повод к этому предположению отчасти дал сам Г. Вспомним, напрель, эпилог «Обломова»: «Шли по деревянным тротуарам на Выборгской стороне два господина. Один из них был Штольц, другой, его приятель, литератор, полный, с апатичным лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами». Из дальнейшего оказывается, что апатичный литератор, беседующий со Штольцем, «лениво зевая», есть не кто иной, как сам автор романа. Во «Фрегате Палладе» Г. восклицает: «Видно, мне на роду написано быть самому ленивым и заражать ленью все, что приходит в соприкосновение со мною». Несомненно самого себя вывел иронически Г. в лице пожилого беллетриста Скудельникова из «Литературного вечера». Скудельников «как сел, так и не пошевелился в кресле, как будто прирос или заснул. Изредка он поднимал апатичные глаза, взглядывал на чтеца и опять опускал их. Он, по-видимому, был равнодушен и к этому чтению, и к литературе, и вообще ко всему вокруг себя». Наконец, в авторской исповеди Г. прямо заявляет, что образ Обломова не только результат наблюдения окружающей среды, но и результат самонаблюдения. И на других Г. с первого раза производил впечатление Обломова. Анджело де Губернатис таким образом описывает внешний вид романиста: «Среднего роста, плотный, медленный в походке и во всех движениях, с бесстрастным лицом и как бы неподвижным (sреnto) взглядом, он кажется совершенно безучастным к суетливой деятельности бедного человечества, которое копошится вокруг него». И все-таки Г. — не Обломов. Чтобы предпринять сорок лет тому назад на парусном корабле кругосветное плавание, нужна была решительность, всего менее напоминающая Обломова. Не Обломовым является Г. в наших глазах и тогда, когда мы знакомимся с тою тщательностью, с которою он писал свои романы, хотя именно вследствие этой тщательности, неизбежно ведущей к медленности, публика и заподозрила Г. в обломовщине. Видят авторскую лень там, где на самом деле страшно интенсивная умственная работа. Конечно, перечень сочинений Г. очень необширный. Сверстники Г. — Тургенев, Писемский, Достоевский — меньше его жили, а написали гораздо больше. Но зато как широк захват у Г., как велико количество беллетристического материала, заключающегося в трех его романах. Еще Белинский говорил о нем: «Что другому бы стало на десять повестей, у Г. укладывается в одну рамку». У Г. мало второстепенных по размеру вещей; только в начале и в конце своей 50-летней литературной деятельности — значит, только до того, как он размахнулся во всю ширь, и только после того, как его творческая сила иссякла — он писал свои немногочисленные маленькие повести и этюды. Между живописцами есть такие, которые могут писать только широкие холсты. Гончаров — из их числа. Каждый из его романов задуман в колоссальных размерах, каждый старается воспроизвести целые периоды, целые полосы русской жизни. Много таких вещей и нельзя писать, если не впадать в повторения и не выходить за пределы реального романа, т. е. если воспроизводить только то, что автор сам видел и наблюдал. В обоих Адуевых, в Обломове, в Штольце, в бабушке, в Вере и Марке Волохове Г. воплотил путем необыкновенно интенсивного синтеза все те характерные черты пережитых им периодов русского общественного развития, которые он считал основными. А на миниатюры, на отдельное воспроизведение мелких явлений и лиц, если они не составляют необходимых аксессуаров общей широкой картины, он не был способен по основному складу своего более синтетического, чем аналитического таланта. Только оттого полное собрание его сочинений сравнительно так необъемисто. Дело тут не в обломовщине, а в прямом неумении Г. писать небольшие вещи. «Напрасно просили, — рассказывает он в авторской исповеди, — моего сотрудничества в качестве рецензента или публициста: я пробовал — и ничего не выходило, кроме бледных статей, уступавших всякому бойкому перу привычных журнальных сотрудников». «Литературный вечер», напрель — в котором автор вопреки основной черте своего таланта взялся за мелкую тему, — сравнительно слабое произведение, за исключением двух-трех страниц. Но когда этот же Г. в «Миллионе терзаний» взялся хотя и за критическую, но все-таки обширную тему — за разбор «Горя от ума», то получилась решительно крупная вещь. В небольшом этюде, на пространстве немногих страниц, рассеяно столько ума, вкуса, глубокомыслия и проницательности, что его нельзя не причислить к лучшим плодам творческой деятельности Г. Еще более несостоятельной оказывается параллель между Г. и Обломовым, когда мы знакомимся с процессом нарождения романов Г. Принято удивляться необыкновенной тщательности Флобера в обдумывании и разрабатывании своих произведений; но едва ли ценою меньшей интенсивности в работе достались Г. его произведения. В публике было распространено мнение, что Г. напишет роман, а потом десять лет отдыхает. Это неверно. Промежутки между появлениями романов наполнены были у Г. интенсивною, хотя и не осязательною, но все-таки творческой работой. «Обломов» появился в 1859 г., но задуман он был и набросан в программе тотчас же после «Обыкновенной истории», в 1847 г. «Обрыв» напечатан в 1869 г.; но концепция его и даже наброски отдельных сцен и характеров относятся еще к 1849 г. Как только какой-нибудь сюжет завладевал воображением нашего писателя, он тотчас начинал набрасывать отдельные эпизоды, сцены и читал их своим знакомым. Все это до такой степени его переполняло и волновало, что он изливался «всем кому попало», выслушивал мнения, спорил. Затем начиналась связная работа. Появлялись целые законченные главы, которые даже отдавались иногда в печать. Так, напрель, одно из центральных мест «Обломова» — «Сон Обломова» — появился в печати десятью годами раньше появления всего романа (в «Иллюстрированном альманахе» «Современника» за 1849 г.). Отрывки из «Обрыва» появились в свет за 8 лет до появления всего романа. А главная работа тем временем продолжала «идти в голове», и, факт глубоко любопытный, — Г. его «лица не дают покоя, пристают, позируют в сценах». «Я слышу, — рассказывает далее Г., — отрывки их разговоров, и мне часто казалось, прости Господи, что я это не выдумываю, а что это все носится в воздухе около меня и мне только надо смотреть и вдумываться». Чтобы оценить все значение этого факта, нужно принять во внимание крайне ровный, отнюдь не нервный темперамент Г. У Достоевского подобные галлюцинации были бы одним из многочисленных проявлений его болезненности; у Г. они являются результатом необыкновенно сильного сживания автора с создаваемыми им лицами. Они до того им обдуманы во всех деталях, что самый акт писания становился для него вещью второстепенною. Годами обдумывал он свои романы, но писал их неделями. Вся вторая часть «Обломова», напрель, написана им в пять недель пребывания в Мариенбаде. Г. писал ее, не отходя от стола. Ходячее представление о Г., как об Обломове, дает, таким образом, совершенно ложное о нем понятие. Действительная основа его личного характера, обусловившая собою и весь ход его творчества, — вовсе не апатия, а уравновешенность его темперамента. Отнюдь не флегматичный Г. не от душевной вялости был так размерен в своих чувствах, а исключительно потому, что созерцательно-спокойное отношение ко всему, что происходит вокруг, есть органическое свойство таких натур и исключает всякую стремительность в какую бы то ни было сторону, хорошую и дурную. Это и сделало его корифеем 71;объективного» романа. Еще Белинский говорил об авторе «Обыкновенной истории»: «у автора нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам, они его не веселят, не сердят, он не дает никаких нравственных уроков ни им, ни читателю, он как будто думает: кто в беде, тот и в ответе, а мое дело сторона». Нельзя считать эти слова чисто литературною характеристикою. Когда Белинский писал отзыв об «Обыкновенной истории», он был приятельски знаком с автором ее. И в частных разговорах вечно бушующий критик накидывался на Г. за бесстрастность: «Вам все равно, — говорил он ему: — попадается мерзавец, дурак, урод или порядочная, добрая натура — всех одинаково рисуете; ни любви, ни ненависти ни к кому». За эту размеренность жизненных идеалов, прямо, конечно, вытекавшую из размеренности темперамента, Белинский называл Г. «немцем» и «чиновником».
Лучшим источником для изучения темперамента Г. может служить «Фрегат Паллада» — книга, являющаяся дневником духовной жизни Г. за целых два года, притом проведенных при наименее будничной обстановке. Разбросанные по книге картины тропической природы местами, например в знаменитом описании заката солнца под экватором, возвышаются до истинно ослепительной красоты. Но красоты какой? Спокойной и торжественной, для описания которой автор не должен выходить за границы ровного, безмятежного и беспечального созерцания. Красота же страсти, поэзия бури совершенно недоступны кисти Г. Когда «Паллада» шла Индийским океаном, над нею разразился ураган «во всей форме». Спутники, естественно полагавшие, что Г. захочет описать такое хотя и грозное, но вместе с тем и величественное явление природы, звали его на палубу. Но, комфортабельно усевшись на одно из немногих покойных мест в каюте, он не хотел даже смотреть бурю и почти насильно был вытащен наверх. — «Какова картина?» — спросил его капитан, ожидая восторгов и похвал. — «Безобразие, беспорядок!» — отвечал он, главным образом занятый тем, что должен был уйти «весь мокрый в каюту, переменить обувь и платье». Если исключить из «Фрегата Паллады» страниц 20, в общей сложности посвященных описаниям красот природы, то получится два тома почти исключительно жанровых наблюдений. Куда бы автор ни приехал — на мыс Доброй Надежды, в Сингапур, на Яву, в Японию, — его почти исключительно занимают мелочи повседневной жизни, жанровые типы. Попав в Лондон в день похорон герцога Веллингтона, взволновавших всю Англию, он «нетерпеливо ждал другого дня, когда Лондон выйдет из ненормального положения и заживет своею обычною жизнью». «Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай, — замечает при этом враг «беспорядка» во всех его проявлениях, — но мне улыбался завтрашний будничный день». Точно так же «довольно равнодушно» Г. «пошел вслед за другими в британский музеум, по сознанию только необходимости видеть это колоссальное собрание редкостей и предметов знания». Но его неудержимо «тянуло все на улицу». «С неиспытанным наслаждением, — рассказывает далее Г., — я вглядывался во все, заходил в магазины, заглядывал в дома, уходил в предместья, на рынки, смотрел на всю толпу и в каждого встречного отдельно. Чем смотреть сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать друг у друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один другому всякого благополучия; с любопытством смотрю, как столкнутся две кухарки с корзинками на плечах, как несется нескончаемая двойная, тройная цепь экипажей, подобно реке, как из нее с неподражаемою ловкостью вывернется один экипаж и сольется с другою нитью, или как вся эта цепь мгновенно онемеет, лишь только полисмен с тротуара поднимет руку. В тавернах, в театрах — везде пристально смотрю, как и что делают, как веселятся, едят, пьют».
Слог Г. — вот еще черта для характеристики его темперамента. Он удивительно плавен и ровен, без сучка и задоринки. Нет в нем колоритных словечек Писемского, нервного нагромождения первых попавшихся выражений Достоевского. Гончаровские периоды округлены, построены по всем правилам синтаксиса — и нет у него своего синтаксиса, своей грамматики, как у писателей нервного темперамента. Слог Г. сохраняет всегда один и тот же темп, не ускоряясь и не замедляясь, не ударяясь ни в пафос, ни в негодование. Это такой же «объективный» слог, как объективно все творчество Г. Весь этот огромный запас художественной безмятежности, нелюбви к «беспорядку» и предпочтения обыденного экстравагантному не мог не привести к тому, что типы Г. стоят обособленно в ряду типов, созданных другими представителями его литературного поколения. Рудины, Лаврецкие, Бельтовы, герои некрасовской «Саши», которые
...по свету рыщут
Дела себе исполинского ищут,
все это — жертвы рокового несоответствия идеала и действительности, роковой невозможности сыскать себе деятельность по душе. Но все это, вместе с тем, люди, стоящие на вершине духовного сознания своей эпохи, меньшинство, люди, так сказать, необыкновенные, рядом с которыми должны же были существовать и люди обыкновенные. Последних-то в лице Адуева и решил изобразить Г. в своем первом романе, причем, однако, ничуть не как противоположность меньшинству, а как людей, примыкающих к новому течению, но только без стремительности. Относительно этого основного намерения автора «Обыкновенной истории» долго господствовало одно существенное недоразумение. Почти все критики литературной деятельности Г. подозрительно отнеслись к «положительности» старшего Адуева. Даже «Северная пчела», разбирая в 1847 г. «Обыкновенную историю», сочла нужным сказать несколько слов в защиту идеализма от узкого карьеристского взгляда чиновного дядюшки. Вообще можно сказать, что как публика, так и критика ставила Адуева немногим выше Фамусова. Авторская исповедь Г. («Лучше поздно, чем никогда») идет вразрез с таким толкованием. По категорическому заявлению автора, он в лице Адуева-старшего хотел выразить первое «мерцание сознания необходимости труда, настоящего, не рутинного, а живого дела, в борьбе со всероссийским застоем». «В борьбе дяди с племянником отразилась тогдашняя только что начинавшаяся ломка старых понятий и нравов, сантиментальность, карикатурное увеличение чувств дружбы и любви, поэзия праздности, семейная и домашняя ложь напускных в сущности небывалых чувств, пустая трата времени на визиты, на ненужное гостеприимство и т. д., словом — вся праздная, мечтательная и аффектационная сторона старых нравов. Все это отживало, уходило: являлись слабые проблески новой зари, чего-то трезвого, делового, нужного. Первое, т. е. старое, исчерпалось в фигуре племянника. Второе — т. е. трезвое сознание необходимости дела, труда, знания — выразилось в дяде». Адуев, напрель, устраивает завод. «Тогда это была смелая новизна, чуть-чуть не унижение — я не говорю о заводчиках-барах, у которых заводы и фабрики входили в число родовых имений, были оброчные статьи, которыми они сами не занимались. Тайные советники мало решались на это. Чин не позволял, а звание купца — не было лестно». Можно различно отнестись к этому замечательно характерному для Г. сближению «дела» и «деловитости», но нельзя не признать, что замысел его очень глубок. Заслуга или особенность Гончарова в том, что он подметил эволюцию общественного настроения в тех сферах, где стремительные сверстники его усматривали одну пошлость. Они смотрели на небеса, а Г. внимательнейшим образом вглядывался в землю. Благодаря последнему, между прочим, так превосходна жанровая часть «Обыкновенной истории». Отъезд молодого Адуева из деревни, дворня, благородный приживальщик Антон Иванович, ключница Аграфена, способная выражать свою любовь только колотушками и неистовою бранью, и т. д. и т. д. — все это чудесные плоды реализма, которые никогда не потеряют своей ценности и которыми Г. обязан исключительно тому, что умственный взор его с особенною охотою останавливался на явлениях жизни большинства.
Необыкновенно яркая жанровая колоритность составляет лучшую часть и самого выдающегося романа Г. — «Обломова». Автор не имеет ни малейшей охоты что бы то ни было обличать в Обломовке; ни на один угол картины не наложены более густые или более светлые краски; одинаково освещенная, она стоит перед зрителем как живая, во всей выпуклости своих изумительно схваченных деталей. Не эти, однако, эпические совершенства были причиною потрясающего впечатления, которое в свое время произвел «Обломов». Тайна его успеха — в условиях той эпохи, в том страстном и единодушном желании порвать всякие связи с ненавистным прошлым, которым характеризуются годы, непосредственно следующие за Крымской кампанией. Нужно было яркое воплощение нашей апатии, нужна была кличка для обозначения нашей дореформенной инертности и косности — и она быстро вошла во всеобщий обиход, как только Добролюбов ее формулировал в своей знаменитой статье «Что такое обломовщина». Современные свидетельства сводятся к тому, что решительно всякий усматривал в себе элементы «обломовщины»; всем казалось, что найдено объяснение несовершенств нашего общественного строя, всякий с ужасом отворачивался от перспективы столь же бесплодно и бесславно пройти жизненное поприще, как герой Г. романа; всякий давал клятву истребить в себе все следы этого сходства. В противовес Обломову Г. вывел немца Штольца. В своей авторской исповеди Г. сознался, что Штольц — лицо не совсем удачное. «Образ Штольца, — говорит он, — бледен, не реален, не живой, а просто идея». Нужно прибавить, что идея, представителем которой является Штольц, — уродлива. Нельзя устроителя своей фортуны возводить в идеал. Всякая тонко чувствующая женщина, какою несомненно является Ольга, наверно сумела бы распознать, что в лености Обломова во сто раз больше душевных сокровищ, достойных самой горячей любви, чем в суетном, самодовольном филистерстве Штольца.
Всего десять лет отделяют «Обломова» от «Обрыва», но страшная перемена произошла за этот короткий срок в группировке общественных партий. Гордо и заносчиво выступило новое поколение на арену русской общественной жизни и в какие-нибудь три-четыре года порвало всякие связи с прошлым. От прежнего единодушия не осталось и малейшего следа. Общественная мысль разделилась на резко враждебные течения, не желавшие иметь что-либо общее друг с другом, обменивавшиеся угрозами, тяжкими обвинениями и проклятиями. Поколение, еще так недавно считавшее себя носителем прогресса, было совершенно оттерто: ему бросали в лицо упреки в устарелости, отсталости, даже ретроградстве. Понятно, что озлобление, вызванное этими в значительной степени незаслуженными упреками, было очень велико. Г. никогда не был близок к передовым элементам; он писал «объективный» роман, когда сверстники его распинались за уничтожение крепостничества, за свободу сердечных склонностей, за права «бедных людей», за поэзию «мести и печали». Но потому-то он меньше всего и был склонен к снисходительности, когда «Обрывом» вмешался в спор между «Отцами» и «Детьми». Раздражение лишило Г. части его силы, которая лежала именно в спокойствии. «Обрыв» заключает в себе много отдельных превосходных эпизодов, но в общем он — наименее удачный из романов Г. В сферах, близких к «Детям», на «Обрыв» взглянули как на памфлет против молодого поколения; в сферах, близких к «Отцам», усмотрели, напротив того, в Марке Волохове резкое, но вполне верное изображение нового течения. Есть и среднее мнение, которое утверждает, что Гончаров с его глубоким умом не мог все поколение шестидесятых годов олицетворить в образе циничного буяна, не гнушающегося для личных своих нужд выманивать деньги подложным письмом. Речь, по этому пониманию «Обрыва», идет только о некоторых несимпатичных Г. элементах движения шестидесятых годов. Как бы то ни было, в нарицательное имя Марк Волохов не обратился, как не стали им антипод Волохова — мечущийся эстетик Райский, и книжно задуманная героиня романа, Bepa. Во всем своем блеске талант Г. сказался в лицах второстепенных. Бабушка и весь ее антураж обрисованы со всею силою изобразительной способности Г. Истинным художественным перлом является образ простушки Марфиньки. В галерее русских женских типов живой, схваченный во всей своей, если можно так выразиться, прозаической поэзии портрет Марфиньки занимает одно из первых мест.
Собрание сочинений Г. издано Глазуновым в 9 т. (СПб., 1884—89). Отдельные романы и «Фрегат Паллада» выдержали по нескольку изданий. Посмертные отрывки из бумаг Г. напечатаны в приложениях к «Ниве» (1892 и 93 г.). Опубликование этих совершенно незначительных набросков составляет печальную иллюстрацию к статье Г. «Нарушение воли», в которой он из нежелания явиться перед потомством в неряшливом виде просил друзей не печатать даже писем его, все же больше отделанных, чем черновые наброски. Сколько-нибудь ценного о Г. в биографическом отношении до сих пор еще не появилось. Из критических отзывов отметим ст. Белинского (т. 11), Добролюбова (т. 2), Дружинина (т. 7), Писарева (т. 1), Скабичевского (Соч. т 1 и 2), Шелгунова («Дело» 1869 г., No 7), Op. Ф. Миллера в «Писателях после Гоголя», книжку о Г. В. П. Острогорского (Москва, 1888), ст. Д. С. Мережковского в его кн. «О причине падения русской литературы» и ряд статей, вызванных смертью Г.: М. А. Протопопова в «Рус. мысли» (1891 г., No 11), А. И. Незеленова в «Рус. обозр.» (1891, No 10), M. M. Стасюлевича в «Вестн. Евр.» (1891 г. No 10).
С. Венгеров.
Большой Энциклопедический словарь, изд. Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона (1890—1907 гг., 82+4 тт. [точнее — полутомов, но чаще всего указывается № полутома как том, например т. 54; правильнее томов 43, из них 2 дополнительных.])
Гончаров, Иван Александрович
[1812—1891] — знаменитый русский писатель. Род. в богатой купеческой семье, в Симбирске. В 1831 поступил в Московский университет, в 1834 его окончил и начал службу в канцелярии симбирского губернатора. С 1835 служил в Министерстве финансов. В 1852—1854 ездит на фрегате «Паллада» вокруг света. С 1856 — цензор Министерства внутренних дел, в 1862—1863 — главный редактор правительственной газеты «Северная почта», в 1863—1867 — член Совета по делам печати. Обычное представление, что литературная деятельность Г. началась романом «Обыкновенная история» («Современник», 184.7), не совсем верно. Первому выступлению Г. в художественной литературе предшествовала пятнадцатилетняя творческая подготовка. В 1832 в журнале Надеждииа «Телескоп» напечатан перевод Г. двух глав из «Атар-Гюля» Евг. Сю. В 1835—1836 в рукописном альманахе Майковых «Подснежник» помещены четыре стихотворения Г. (доселе ненапечатанных). Художественной ценности эти стихотворения не имеют, но они прекрасно характеризуют рабскую зависимость молодого Г. от аристократической «марлинщины». Десятилетием позже Г. пародировал эти стихотворные опыты в «Обыкновенной истории». Немногим участникам Майковского салона известна была и повесть «Счастливая ошибка», опубликованная только в последние годы. В этом произведении [1839] уже содержатся многие образы и ситуации «Обломова», «Обрыва» и в особенности «Обыкновенной истории». Эволюционно «Счастливая ошибка» явно связана с популярным тогда жанром светской повести. Но за аристократической внешностью и происхождением Егора Адуева и баронессы Нейлейн без труда вскрывается их буржуазная подоснова. Осторожный Г. эту повесть не печатает: мода на романтизм и «марлинщину» быстро проходит. Не печатает он и «Ивана Саввича Поджабрина», написанного на тему натуральной школы, а предпочитает дебютировать в литературе большим романом.
«Обыкновенная история» [1847], «Обломов» [1859] и «Обрыв» [1869] пишутся чрезвычайно медленно, с целым рядом перерывов и остановок. Эти три романа и составляют важнейшую часть его творческого наследия. Широкий общественный резонанс их общеизвестен. Реакция читателей и критиков далеко не всегда была положительной. Так «Обрыв» подвергся сокрушительным нападкам разночинских журналов за то, что там обличался нигилизм Марка Волохова (критика этого общественно-политического движения производилась Г. с точки зрения «бабушкиной морали»). Зато восторженно был встречен «Обломов». Приговор, вынесенный устами Штольца обломовскому патриархализму, вполне отвечал передовым тенденциям времени. Крепостное право рушилось, на социальную арену энергично выдвигался промышленный капитализм, не обнаруживший тогда еще всех своих неприглядных сторон. В спорах «помещика» Обломова с «дельцом» Штольцем критика усматривала основное содержание эпохи. С легкой руки Добролюбова образ гончаровского героя стал символом российской дряблости и апатии. Отсюда пошла «обломовщина» (см.).
«Обрывом» в сущности заканчивается художественная деятельность Г. В 70-х и 80-х гг. он живет на проценты с своего литературного капитала: публикует эскизы к уже созданным полотнам («Слуги», 1888), помещает в либеральных газетах анонимные фельетоны бытового характера, пишет свои воспоминания. Почти вся эта продукция сохраняет лишь историческую значимость. Особняком стоит классическая статья Г. «Миллион терзаний» [1872], создавшая эпоху в толковании «Горя от ума». Последние годы жизни Г. омрачены манией преследования, предрасположение к которой было у него и раньше. Любопытным документом этой болезни может служить недавно опубликованный памфлет «Необыкновенная история», где в центре обличений — Тургенев, который обвиняется автором «Обрыва» в плагиате и в передаче гончаровских замыслов Ауэрбаху и Флоберу.
Каковы социальные корни гончаровского творчества? До последнего времени господствовал взгляд, в силу которого творчество Г. «отражало стремления наиболее жизнеспособных элементов дворянства пойти на выучку к либеральным и просвещенным предпринимателям» (Коган П. С., Очерки по истории новейшей русской литературы). В «Обыкновенной истории» видели «столкновение деревни и города, конфликт между идеологией, выросшей в усадебной обстановке, и новой прозаической идеологией, развивавшейся на почве отношений большого города» (там же). «В лице Штольца и Обломова столкнулись прежде всего два быта, две культуры, две идеологии, два психических мира, и вся трагедия Г. заключалась в том, что оба они — и деревня и город — сделали его поверенным своих тайн. И это стало источником его мучительной двойственности» (Войтоловский). «В этом раздвоении между барином Обломовым и коммерсантом Штольцем сказалась двойственность социального бытия и социального сознания Г.» (Пиксанов).
Этот традиционный взгляд нуждается ныне в решительной ревизии. Между жизненным поведением Адуева-дяди и судьбой его племянника критика не усматривала глубоких связей. Она не понимала, что в основе здесь один и тот же социальный процесс, что бытие обоих Адуевых характеризует одну и туже социальную группу, что все отличие здесь в том, что оба героя стоят на разных ступенях социального развития.
Радикальный пересмотр принес с собой В. Ф. Переверзев. Исследуя в ряде статей социальную природу гончаровских образов, Переверзев доказывает, что «все творчество Г. сводится к осуществлению социальных потенций стержневого образа «Обломова»". Промышленной буржуазии Г. противопоставил не дворянство, а крупную патриархальную буржуазию. «Смысл и содержание гончаровского творчества, — по Переверзеву, — сводится к изображению эволюции буржуазной психики в период капиталистической ломки русской общественной жизни».
Эти утверждения таят в себе некоторые неясности. Во-первых, остается неизвестным, что это за буржуазия и каково ее реальное бытие. Во-вторых, исследованию до сих пор подвергались одни характеры: стиля Г. Переверзев еще не касался. Некоторые его аргументы мало убедительны. Автор считает, что абсолютное незнание сельского быта характеризует Обломова-буржуа; для помещика-душевладельца оно психологически невозможно. Однако на этот счет мы имеем недвусмысленные признания некрасовского Оболта-Оболдуева. Не выяснен наконец капитальнейший в данном случае вопрос: почему рисуя буржуа помещиком, Г. нисколько не погрешает против художественной правды. Эти неясности ни в какой мере не лишают точку зрения Переверзева ее значения. Уже теперь достоинства его теории гораздо значительнее недостатков. Глубокое отличие психики Обломова, Адуева и Райского от психики дворянской интеллигенции несомненно. Это не лишние люди 40-х гг.: слишком отличны от них гончаровские герои всем характером своего мышления. Дворянскую интеллигенцию характеризовали глубокие интеллектуальные стремления, непрерывные искания, органический пессимизм. У героев Гончарова все это отсутствует; весь строй их социальных переживаний порожден не кризисом русского барства, а кризисом русского буржуазного патриархализма. И эта социальная база определяет все их жизненное поведение.
С этой монистической точки зрения раскрываются широкие перспективы. Романы Г. оказываются органически связанными между собой вариантами одной и той же социальной истории. Патриархальная спячка прервана, суровая действительность врывается в зажиточные буржуазные дома «Грачей», «Обломовки» и «Малиновки». Она нарушает в них жизненный покой, размеренность каждодневного уклада. Она заставляет гончаровских героев покидать эти патриархальные гнезда, она гонит их к новому берегу буржуазного предпринимательства. В провинции возникают новые промышленные хозяйства. В усадьбе Тушина «пильный завод показался Райскому чем-то небывалым по обширности, почти по роскоши строений, где удобство и изящество делали его похожим на образцовое английское заведение». Лесопромышленник Тушин хозяйствует на Волге; Петр Иванович Адуев пробивается в люди в Петербурге, и к началу действия «Обыкновенной истории» у него два завода — стеклянный и фарфоровый; кроме того он занимает важное место в департаменте. Из молодого Штольца, сына верхлевского управляющего, выходит энергичный предприниматель и деятельный агент нескольких акционерных компаний. Промышленный капитализм — в периоде сильнейшего подъема. За более энергичными и деятельными тянутся патриархальные буржуа. «Старики Обломовы видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги, не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состарившимся в давнишних привычках, ковычках и крючках, приходилось плохо. Стали носиться зловещие слухи о необходимости не только знания грамоты, но и других, до тех пор неслыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостиком через которую служил какой-то диплом... Старики Обломовы, после долгой борьбы, решились послать Ильюшу в Москву». В «Обыкновенной истории» это решение уже принято и матерью Адуева и самим Александром. В нем возникают уже предчувствия широких возможностей, которые таит в себе капиталистическая и бюрократическая столица. «Перед Александром расстилалось множество путей, и один казался лучше другого. Он не знал, на который броситься. Как же ему было оставаться?» И далее: «Он молча и задумчиво указал рукою вдаль. Анна Павловна взглянула и изменилась в лице. Там, между полей, змеей вилась дорога и убегала в лес, дорога в обетованную землю, в Петербург».
Перед героями Г. были три дороги. Одна вела к славе, к карьере и фортуне, к победе. По ней пошел Александр Адуев. Ценой мучительных переживаний и разочарований он сумел преодолеть в себе остатки патриархальных привычек, вкусов, идей, раннего юношеского романтизма. Диалоги с дядей охлаждают его провинциальную восторженность, подрывают его беспочвенный романтизм. Он уродлив и смешон, этот романтизм. Пора стихокропателей прошла; теперь талант — это капитал: «чем больше тебя читают, тем больше платят денег». Тщетно негодует на это Александр. Лирические стихотворения идут на оклейку стен, а взамен их Адуев вынужден переводить статьи о патоке. Служба в канцелярии превращается в мучительную пытку, Адуев становится «одной из пружин машины: он писал, писал без конца... А когда вспоминал о своих проектах, краска бросалась ему в лицо». Разочаровывается он и в женской любви — романы с Наденькой, с Тафаевой и Лизой обнаруживают перед Александром оборотную сторону любви. Разочаровавшись в дружбе, в искусстве, в любви, Александр вслед за тем разочаровывается и в патриархализме. Жизнь в «Грачах» немыслима для буржуа, вкусившего яд капиталистической цивилизации. «Необходимо ехать; нельзя же погибнуть здесь. Там тот и другой — все вышли в люди... А моя карьера, а фортуна?.. Я только один отстал...» Освободясь от былых мечтаний, преодолев в себе ложный романтический пафос, Адуев быстро находит блестящую карьеру и фортуну и приходит в лоно капиталистической цивилизации. В конце романа мы видим его пополневшим, оплешивевшим, с выпуклым брюшком и орденом на шее, видным бюрократом и блестящим претендентом на полумиллионное приданое. Адуевы делают свое дело. И когда тетка упрекает Александра в отказе от юношеского идеализма, он с громким вздохом отвечает ей: «что делать, век такой. Я иду наравне с веком: нельзя же отставать».
Обломов пошел по второму пути. В нем не было той энергии, к-рая характеризовала Александра. Патриархальный уклад «Обломовки» сделал Илью Ильича безвольным и апатичным. Ему претят шум и спешка буржуазного Петербурга, бюрократизм департамента, предпринимательство Штольца. Его стремления имеют одну цель — вернуться назад, успокоиться на сонном лоне патриархального благополучия. И вся жизнь Ильи Ильича представляет собой путь назад, к патриархальному укладу, все большее и большее выявление его обломовских потенций. Илью Ильича не прельщает карьера, для него непонятна постоянная погоня за деньгами. Вот почему Обломов успокаивается в конце концов в уютном домике петербургской мещанки. Он жертвует утонченной любовью Ольги ради пирогов и канареек, ради продавленного дивана, ради дырявого, штопанного, но мягкого и милого халата. Путь Обломова обратен пути Александра Адуева. Тот от патриархализма идет к карьере, — Илья Ильич от неудачной карьеры и романтики эволюционирует к патриархализму.
Но был возможен еще и третий путь — путь компромисса. Александр Адуев добился карьеры и фортуны, Илья Ильич предпочел им мещанский уют, — Райский уходит в искусство. Героя «Обрыва» не привлекает к себе карьера. Райский не служит, он смеется над предложением бабушки посвататься к богатой невесте, он готов отказать часть своего имущества кузинам. Все многочисленные увлечения Райского — Софьей, Марфинькой, Улинькой, Верой — рисуют его в комическом свете. Пафос образа — в романтизме. Эта традиционная для творчества Г. тема разработана здесь в совершенно новом плане. Райский не только восторжен, как Адуев, не только мечтателен, как Обломов, — он еще художник и романист, а главное — дилетант. В его дилетантстве — весь смысл образа, и недаром Г. первоначально предполагал назвать «Обрыв» — «Художником». Райскому так же присущ дилетантский эстетизм, как характерен карьеризм для Адуева или лежебокство для Обломова. Художник Райский тщетно пытается скроить свою жизнь по романтическим образцам; социальная природа буржуа мешает ему это сделать. Его душевное равновесие неустойчиво, его будущее неясно. Мы видим Райского в состоянии постоянных перемен, он ни к чему не прилепился, ни на чем не успокоился. Ни беловодовский салон, ни бережковское гнездо, ни заграничные выставки не могут вполне занять собой Райского. Искусство достается этому дилетанту с таким же трудом, ценой таких же разочарований, как фортуна — Александру Адуеву или мещанский покой — Обломову.
Гончаровские герои все выходят из одного и того же патриархально-буржуазного гнезда. Но особенности социального окружения и личного темперамента разводят их по разным дорогам. Путь Адуева — это путь победы, путь Обломова ведет к поражению, путь Райского означает непрочный компромисс. Эти три пути социологически наиболее характерны и типичны. Романы Г. повествуют нам об одном и том же социальном процессе. Мы знаем, что так смотрел на них и сам автор. В своем автокомментарии «Лучше поздно, чем никогда» [1879] Г. подчеркнул, что «Обыкновенная история» изображает раннюю эпоху, Россию перед пробуждением, «Обломов» — эпоху более позднюю, Россию, находящуюся в глубоком сне, наконец «Обрыв» — Россию пробуждающуюся. Этот чрезмерный историзм возбуждает серьезные сомнения. В образах героев нет этой последовательности. Райский вовсе не сын «эпохи пробуждения», и если уж располагать романы хронологически, они шли бы в таком порядке: «Обломов», «Обрыв», «Обыкновенная история». Однако в остальной части автокомментарий Гончарова правилен и нуждается только в социологическом уточнении. Его романы запечатлели ни последовательные этапы жизни русского общества, а одновременно совершавшиеся в недрах буржуазной психики процессы. В трех своих произведениях Г. нарисовал три варианта этого процесса: разрыв с патриархализмом во имя капиталистической культуры, разрыв с культурой во имя мещанского патриархализма и компромиссный уход героя-буржуа в искусство. «Обыкновенная история», «Обломов» и «Обрыв» — части огромного художественного полотна, посвященного судьбам дореформенного буржуазного патриархализма.
На этой социальной основе формируется весь гончаровский стиль. Начнем с системы образов. В центре ее неизменно находится образ «неудачника» (Александр Адуев, Обломов, Райский), ему всегда противопоставлен образ «промышленника» и предпринимателя с откровенной буржуазной идеологией (Петр Адуев, Штольц, Тушин). Главным женским образом является девушка, которую любит герой романа и которая находится в периоде каких-то мучительных исканий. Патриархальный быт, в котором она выросла, претит ей, она ищет путей и средств порвать с ним (Наденька, Ольга, Вера). Идеальной, мятущейся героине противопоставляется контрастный образ патриархальной девушки или женщины, домовитой, хозяйственной, гораздо менее развитой интеллектуально, но обаятельной именно этой приверженностью к патриархальному укладу. Таковы: Софья (в «Обыкновенной истории»), Пшеницына (в «Обломове») и Марфинька (в «Обрыве»). С этой атмосферой довольства и сытости патриархального гнезда тесно связаны и крепостные слуги — Евсей и Захар. Из второстепенных образов упомянем комический образ провинциальной дамы, несмотря на свои зрелые годы — отчаянной кокетки. Таковы образы тетки Александра Адуева и Полины Крицкой. И наконец к образу Волохова, этого «грубияна» и должника, не отдающего денег, взятых взаймы, тянутся явственные нити от Кистякова и Тарантьева. Разумеется, идеологически они несходны, но психологически это один и тот же тип буржуа-«циника». Функция каждого из них в романе конечно видоизменяется в зависимости от устремлений центрального образа. Так образ патриархальной героини, эскизно намеченный в «Обыкновенной истории», расцветает в «Обрыве». Это объясняется тем, что Александр отталкивается от родной среды и на протяжении всего романа имеет с ней и с Софьей самые минимальные связи, тогда как Райского судьба сталкивает с Марфинькой на более долгий срок; широкая экспозиция Марфиньки необходима для показа влюбленного в нее кузена. Квиетичному и неподвижному Илье Ильичу необходимо было противопоставить широко развернутый образ дельца. В «Обрыве» в этом не было нужды: романтику Райскому противопоставлен «циник» Марк Волохов, и Тушин является лишь во второй половине романа. Однако разнятся функциональные роли образов, а не их социальный генезис. Систему гончаровских персонажей питает та же патриархально-буржуазная среда, которая вызвала к жизни стержневой образ «неудачника».
То же самое следует сказать о всем гончаровском стиле. Он глубоко отличен от стиля поместных художников — Гоголя, Толстого и Тургенева. Г. напрель почти не развертывает нам сельских пейзажей, столь типичных для указанных писателей. В «Обрыве» пейзаж из окна бережковского дома рисуется сухо и перечислительно. Отметив, что вдали виднелись «широкие поля, обработанные и пустые, овраги», что с третьей стороны видны были «села, деревни и часть города», патриархально-буржуазный художник торопится перейти к описанию огорода: «Там капуста, репа, морковь, петрушка, огурцы, потом громадные тыквы, а в парнике арбузы и дыни. Подсолнечники и мак в этой массе зелени делали яркие, бросавшиеся в глаза пятна; около тычинок вились турецкие бобы». Но предельного пафоса гончаровский пейзаж достигает там, где описывается провинциальный город. «Райский с пристрастным чувством, пробужденным старыми, почти детскими воспоминаниями, смотрел на эту кучу разнохарактерных домов, домиков, лачужек, сбившихся в кучу или разбросанных по высотам и по ямам, ползущих по окраинам оврага, спустившихся на дно его домиков с балконами, с маркизами, с бельведерами, с пристройками, надстройками, с венецианскими окошками или едва заметными щелями вместо окон, с голубятнями, с скворешниками, с пустыми, заросшими травой дворами. Смотрел на искривленные, бесконечные, идущие между плетнями переулки, на пустые, без домов, улицы с громкими надписями:,, Московская улица»,,, Астраханская улица»,,, Саратовская улица», с базарами, где навалены груды рыб, соленой и сушеной рыбы, кадки дегтю и калачи...» Не случайно в «Обрыве» так мало описания полей и так много — огородов. Не случайно, пренебрегая широкими деревенскими пейзажами, Г. так интересуется городом. За пейзажем он постоянно находит жанр. «Райский вошел в переулки и улицы: даже ветер не ходит. Пыль, уже третий день не тронутая, одним узором от проехавших колес лежит по улице; в тени забора отдыхает козел да куры, вырыв ямки, уселись в них, а неутомимый петух ищет поживы, проворно раскапывая то одной, то другой ногой кучу пыли... Где-то в сарае кучер рубит дрова, тут же поросенок хрюкает в навозе; в низеньком окне, в уровень с землею, отдувается коленкоровая занавеска с бахромой, путаясь в резеде, бархатцах и бальзаминах».
Гончаровский стиль характеризуется этим чрезвычайным обилием бытописи, этим сугубым вниманием художника к мелочам повседневного обихода. «Братец» Пшеницыной немыслим без его постоянного вицмундира, Илью Ильича мы почти не видим без халата, его слугу — без прорехи под мышкой. В патриархальном быту вещь неотрывна от ее владельца. Захар «не старался изменить не только данного ему богом образа, но и своего костюма...» У Обломова «с лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока». Мы встретим в «Обломове» огромное количество предметов домашнего обихода, одежды, комнатной утвари. Без них это художественное полотно неполно. Вещи играют важную и почетную роль: они проясняют собой социальный рисунок образа. Если подчеркивание какой-нибудь черты человеческой внешности — губки маленькой княгини, взгляда Кутузова, дрожания икр Наполеона — является излюбленным художественным приемом Льва Толстого, то художник патриархальной буржуазии подчеркивает вещи. Предметы обихода и обстановки приобретают у него значение глубоких и характерных символов. Так неоднократно подмечается в комнате Пшеницыной размеренный стук маятника, треск кофейной мельницы и пение канареек. Образ маятника повторяется четыре раза. Он как нельзя более характеризует размеренную, покойную и трудолюбивую жизнь Пшеницыной. «Агафья Матвеевна по-прежнему была живым маятником в доме: она смотрела за кухней и столом, поила весь дом чаем и кофе, обшивала всех, смотрела за бельем, за детьми, за Акулиыой и, за дворником». Для Захара типична другая бытовая подробность — битье посуды, для «братца» — бумажный пакет, с которым он ежедневно ходит на службу. Прошло несколько лет, умер Илья Ильич, Агафья Матвеевна во второй раз овдовела, братец разорился, но вещи не умирают, они остаются жить совсем патриархальным бытом. И когда Г. нужно охарактеризовать счастье героини, он, проходя мимо нее, обращается к вещам и продуктам. «Кухня, чуланы, буфет — все было уставлено поставцами с посудой, большими и небольшими, круглыми и овальными блюдами, соусниками, чашками, грудами тарелок, горшками, чугунными, медными, глиняными... Целые ряды огромных пузатых и миниатюрных чайников и несколько рядов фарфоровых чашек, простых, с живописью, с позолотой, с девизами, с пылающими сердцами, с китайцами...» Такова картина пшеницынского довольства. Гончаровский пафос направлен на описание мещанского быта. Агафья Матвеевна составляет со всей своей утварью одно неразрывное целое. Социальная база мещанского образа требует для него соответствующего окружения.
Как показатель несомненного «прозаизма» таланта Г., как свидетельство глубокой «вещественности» его стиля могут служить обломовские сравнения. Социальные корни сравнений «Обломова» не в усадьбе, не в природе, и в этом отношении произведение Г. глубоко отлично от романов Тургенева.
Сравнения эти ничем не связаны с городской беднотой, корни их — в быту патриархального мещанства. Хохлы братца похожи на собачьи уши средней величины, руки Захара походят на какие-то две подошвы, его бакенбарды спутаны, как войлок, Захар ворчит, как цепная собака, Илья Ильич скончался — как будто остановились часы, которые забыли завести, и наконец — вещь совершенно немыслимая у Тургенева — грудь героини сравнивается... с подушкой дивана. Щетка, подошва, кисея, войлок, стойло, герань, канарейка могут конечно встретиться в любой социальной среде, но скопление этих предметов в «Обломове» характерно для патриархального мещанства. Ни в какой другой классовой среде не могло бы родиться напрель сравнение луны, наиболее традиционного предмета романтических описаний, с медным вычищенным тазом!
Возражение, что эти сравнения обусловлены не восприятием автора, а характером той среды, к-рая Г. изображалась, не кажется нам убедительным. Автор «Фрегата Паллады» путешествует вокруг света, посещает самые диковинные страны, но экзотические красоты чужды ему, привыкшему к расейскому патриархализму. Экзотика им воспринимается через сопоставление с родным бытом. «Экспедиция в Японию не иголка, ее не спрячешь, не потеряешь». Китай напоминает ему «сундук с старой рухлядью», горизонт спускается «в виде довольно грязной занавески», облако раскидывается по горе «тонкое и прозрачное, как кисея», дома, белеющие у подошвы горы, «как будто крошки сахара или отвалившаяся откуда-то штукатурка», леса — густые, «как щетка». Мы находим здесь совершенно те же сравнения, что и в «Обломове», хотя на этот раз перед нами — экзотика Индийского океана. Это говорит нам о социальной детерминированности поэтического мышления Гончарова патриархально-буржуазной средой.
Глубокое своеобразие стиля Г. характеризуется его диалогами. В «Преступлении и наказании» их ведут упадочные интеллигенты, они посвящены глубочайшим проблемам бытия, и потому так страстны их реплики, так ожесточенна диалогическая борьба, так насыщены они ремарками о жестах и мимике спорщиков. В «Княгине Лиговской» диалог — это светская беседа, и потому здесь так много каламбуров, галлицизмов и изящных оборотов. В диалогах «Мертвых душ» отражается духовная бедность «небокоптителей». Герои Г. неспособны к светской болтовне, у них нет извечных жизненных проблем. Их разговоры всегда вертятся вокруг тем патриархального характера. Их реплики размеренны и спокойны, их мимика однообразна. Ругая Захара, Обломов ни в чем не изменит своей позы. Разговор идет плавно и медленно, ибо так протекает все бытие гончаровских героев. В их речи отражается медлительность психики патриархального буржуа.
Мы не имеем еще синтетического научного труда о Г. Не обследованы ни женские образы Г., ни его композиционные приемы, ни характерная своей «чинностью» и рационалистичностью его повествовательная речь. Но социальная база его творчества ясна. Мы уже сейчас в праве утверждать, что это стиль той части русской дореформенной патриархальной буржуазии, которая стояла перед необходимостью переродиться в промышленную буржуазию, пойти на выучку к капитализму. На этой социальной базе вырастает система гончаровских образов, здесь формируется его художественный стиль.
Библиография: I. Лучшее собр. сочин.—12 тт., над. Глазунова, П., 1916 — далеко не полное. В него не вошел ряд критических статей Г., а также его путевые записки. В последние годы опубликованы следующие произведения Г.: Счастливая ошибка («Недра», сб. X, М., 1927), Уха (в кн. Б. М. Энгельгардта «Гончаров и Тургенев», П., 1923), Необыкновенная история («Сб. Российской Публичной библиотеки», т. II, П., 1924). Первоначальные варианты «Обломова» см. в издании «Пролетарий» (Харьков, 1927). «Неизвестные главы,, Обрыва»» вышли отдельной книжкой в библиотеке «Огонька» (М., 1926).
П. Белинский В. Г., Взгляд на русскую литературу 1847 года (Сочинения, ред. С. Венгерова, т. XI); Добролюбов А. Н., Что такое обломовщина (сочин., т. II); Дружинин А. В., Обломов (сочин., т. VII); Ляцкий Е. А., Гончаров, Жизнь, личность, творчество (неск. изд., последнее—3-е изд., Стокгольм, 1920); Mazоn А., Un maitre de roman russe, Iv. Gontcharov, P., 1914. Работы социологического характера: Овсянико-Куликовский Д. Н., История русской интеллигенции, часть I (неск. изд.); Иванов-Разумник Р. В., История русской общественной мысли, т. I (неск. изд.); Коган П. С., Очерки по истории новейшей русской литературы, т. I, в. III (неск. изд.); Евгеньев-Максимов В., И. А. Гончаров, Гиз, М. — Л., 1925; Пиксанов Н. К., Обломов, вступит. статья к изд. романа, Гиз, М., 1927; Переверзев В. Ф., Шесть статей: К вопросу о социальном генезисе творчества Гончарова, «Печать и революция», 1923, I, II; Трагедия художественного творчества у Гончарова, «Вестник социалистической академии», 1923, V; Социальный генезис обломовщины, «Печать и революция», 1925, II; Образ нигилиста у Гончарова, «Лит-pa и марксизм», 1928, ²; Онтогенезис Поджабрина, «литература и марксизм», 1928, V; К вопросу о монистическом понимании творчества Гончарова, сб. «Литературоведение», М., 1928 (образы дельцов).
III. Мезьер А. В., Русская словесность, ч. II, СПб., 1902; Языков Д., Обзор жизни и трудов русских писателей, в. XI, СПб., 1909; в. XII, СПб.,1912; Венгеров С., Сочинения, т. V, СПб., 1912 (библиография произведений Г. и критической литературы о нем); Владиславлев И. В., Русские писатели, Гиз, М. — Л., 1924; Его же, Литература великого десятилетия, т. I, Гиз, М. — Л., 1928; Maндельштам Р. С., Художественная литература в оценке русской марксистской критики, Гиз, М. — Л., 1928.
А. Цейтлин.
"Литературная энциклопедия" (т. 1—9, 11, 1929—39, неконч.).
Гончаров, Иван Александрович
(1812-1891).
Выдающийся рус. писатель, классик отечественной лит-ры. Род. в Симбирске (ныне — Ульяновск), окончил словесное отделение Моск. ун-та, работал чиновником, переводчиком Деп. внешней торговли Мин-ва финансов, домашним учителем у сыновей художника Н. А. Майкова; в 1852-54 гг. совершил кругосветное путешествие на фрегате «Паллада», жил за границей; в последний период жизни служил ред. газ. «Северная почта», чл. Совета министра по делам книгопечатания. Вышел в отставку в 1867 г.
Гл. труд жизни Г. — реалистический роман «Обломов» (1859), в к-ром значительное место занимает утопическая глава — «Сон Обломова» — ядро всего романа и его исток; особое положение и относительную самостоятельность фрагм. подчеркивает факт его отд. публикации в 1849 г. В «Сне Обломова», названного рядом критиков «законченным образцом крепостнической утопии» (такое толкование следует признать упрощенным), утопический момент присутствует в гиперболизированном отсечении обломовского «сонного царства» от окружающей реальности; в этом царстве безмятежности и праздности все счастливы — и патриархальные помещики, и не менее патриархальные крепостные (все они названы автором обобщающим термином «обломовцы»). Споры вокруг романа и его героя не прекращаются по сей день; в последнее время особенно активно высказываются позиции тех, кто противопоставляет человечность Обломова бездушию деляги Штольца, а нежелание Обломова трудиться в «таком» мире возводит в ранг достоинства. Однако при всех возможных трактовках следует иметь в виду, что у самого Г. идиллические картины Обломовки никакого умиления не вызывают — авторская ирония пронизывает весь «Сон...".
В. Р.
Лит. (выборочно):
В. Е. Евгеньев-Максимов И. А. Гончаров. Жизнь, личность, творчество» (1925).
А. В. Цейтлин «И. А. Гончаров» (1950), А. П. Рыбасов «И. А. Гончаров» (1957), «И. А. Гончаров в русской критике»
под ред. А. П. Рыбасова) (1958).
А. Д. Алексеев «Летопись жизни и творчества И. А. Гончарова» (1960) Н. И. Пруцков «Мастерство Гончарова-романиста» (1962), «И. А. Гончаров в воспоминаниях современников» (1969).
Ю. Лощиц «Гончаров» (1977; испр. доп. 1986).
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Мы рекомендуем Вам
зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.